Сарыглар Саяна Александровна, учитель русского языка и литературы школы № 11 г.Кызыла
В наследии Николая Гумелева одно из наиболее любимым интерпретаторами стихотворений – «Заблудившийся трамвай». К нему обращались и известные литературоведы, и эссеисты, его интерпретированию посвящались специальные статьи в различных журналах.
Это стихотворение о путешествии в себя, о познании себя в качестве «другого». Лирический герой «Заблудившегося трамвая», соприкоснувшись со своими «прежними жизнями», самым непосредственным образом наблюдает их, поэтому обращение Н.Гумелева к сравнительно редкому в литературе ХХ века средневековому жанру видения вполне закономерно и естественно.
Для лирического героя стихотворения (весьма близкого его автору прямое визуальное восприятие своих «прежних жизней» связано с популярной в России начала ХХ века теорией реинкарнации, которую не отвергал и сам Н.Гумелев. Однако гумелевское понимание этой теории существенно отличалось от традиционного. С особой яркостью это проявилось в стихотворениях «Память» (написано в июле 1919 года) и «Заблудившийся трамвай» (написано в марте 1920 года), причем первое стихотворение в этом смысле даже более показательно, поэтому, прежде чем рассмотреть «Заблудившийся трамвай», необходимо обратиться к этому произведению, тем более, что оба стихотворения близки текстуально, на что обратила внимание А. Ахматова. «Память» открывается словами:
Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, ее змеями несхожи,
Мы меняем души, не тела.
Память, ты рукою великанши
Жизнь ведешь, как под уздцы коня,
Ты расскажешь мне о тех, что раньше
В этом теле жили до меня.
Итак, по Н.Гумелеву, человеческая личность проживает множество жизней и, соответственно, «меняет» множество душ. Личность в гумелевской интерпретации – это некое «сверх-я», обладающее во всех воплощениях одним и тем же телом. Разумеется, поэт не отрицает распада человеческого тела после смерти. Но в данном случае имеется в виду не столько конкретно «это» тело, сколько «такое же» тело, многократно воспроизводимое в новых воплощениях. Надо сказать, что понимание реинкарнации как воспроизведения личности и тела (но не души) отнюдь не характерно ни для индуизма, ни для буддизма, ни для оккультных учений.
Обратимся к «Заблудившемуся трамваю». Как и герой самого знаменитого в западноевропейской литературе видения – «Комедии» Данте, лирический герой стихотворения с самого начала оказывается в незнакомой местности. Но если Данте видит перед собой лес, то пейзаж у Н.Нумелева подчеркнуто урбанизирован. Трамвай похож на любой самый обыкновенный вагон на рельсах. При таком понимании «звоны лютни» и «дальние громы» — это поэтическое описание обычных звуков, сопровождающих передвижение трамвая, а «огненная дорожка» — лишь электрическая искра, однако сам жанр видения и все дальнейшее действие заставляют обнаружить в этом описании нечто принципиально иное. Перед нами – мистический трамвай, и «звоны лютни» и «дальние громы», и «огненная дорожка» приобретают в данном контексте особый смысл. Все это следует воспринимать не метафорически, а буквально. В таком случае перед нами оказывается некое мистическое чудовище, появление которого сопровождается криком ворон, то есть традиционным знаком рока и опасности.
Заблудившийся трамвай оказывается внеположным времени и пространству, оказывается своего рода мистической машиной времени, свободно перемещающейся в хронотопы, связанные с «прежними жизнями» лирического героя. Впрочем, хронотоп здесь едва ли вообще точно определим.
В то же время сочетание продажи голов, красной рубашки и зеленой лавки не дает возможности точно определить хронотоп. Сам факт продажи голов, к тому же в столь заурядном месте, как зеленая лавка, возможно, свидетельствует о событиях Великой французской революции. Но палачи в то время исполняли свои обязанности не в красных рубашках, а в камзолах. В то же время в лирическом произведении строгой исторической точности может и не быть. Итак, визионер становится свидетелем казни своего прежнего «я», причем вся эта сцена напоминает финал рассказа Н.Гумелева «Африканская охота»: «А ночью мне приснилось, что за участие в каком-то абиссинском дворцовом перевороте мне отрубили голову, и я, истекая кровью, аплодирую умению палача и радуюсь, как это просто, хорошо и совсем не больно».
Особенность обоих вышеприведенных эпизодов с отрубанием головы: в них совсем нет боли. В «Африканской охоте» об этом сказано прямо, в «Заблудившемся трамвае» палач не отрубает голову, не отсекает ее, даже не отрезает, но – срезает. Срезать можно только что-то лишнее, мешающее, например, ботву с той же брюквы. Все это напоминает не столько казнь как таковую, сколько страшный сон о казни. Такая несколько отстраненная манера в изображении собственной гибели, когда все происходящее кажется «не до конца» материальным, вполне соответствует жанру видения.
Следует обратить внимание на то, что в отличие от стихотворения «Память», где лирический герой говорит о своих прежних воплощениях в третьем лице, в «Заблудившемся трамвае» такой дистанции между прежним и нынешним «я» нет. Лирический герой сразу и окончательно принимает свои прежние индивидуальности в себя. Происходит объединение всех этих индивидуальностей в некое личностное (но неиндивидуальное) синкретическое целое. И то, что о своих прежних воплощениях визионер говорит: «я», — свидетельствует о полном и окончательном их приятии. Если лирический герой «Памяти» может любить или не любить свои «прошлые существования», поэтому и говорит о них в третьем лице, то для лирического героя «Заблудившегося трамвая» это абсолютно невозможно. Если в «Памяти» — воспоминание своих прежних индивидуальностей, то в «Заблудившемся трамвае» — слияние их с индивидуальным «я» визионера, распространение на них самого понятия «я».
А казнь «прежнего воплощения» лирического героя оказывается ступенью на пути в некую «Индию Духа». Впрочем, Индия здесь ненастоящая. Ненастоящая прежде всего потому, что понимание Н.Гумелевым самой идеи реинкарнации диаметрально противоположно индийскому. Вообще, присущая даже позднему Гумелеву акмеистическая любовь к жизни прямо противоположна индийскому восприятию, для которого цель – избавление от жизни, уход от нее. Мифологическая основа гумелевского видения связана с сугубо западной рецепцией некоторых восточных идей.
В то же время нельзя не упомянуть о том, что Н.Гумелеву было довольно-таки неуютно в прославленном им же самим «восточном» мире. Показательно в этом смысле стихотворение «Восьмистишие»:
Ни шороха полночных далей,
Ни песен, что певала мать,
Мы никогда не понимали
Того, что стоило понять.
Возвращение от эзотерических красивостей и экзотики в Россию оказывается для поэта воистину открытием. И такое же возвращение – в балладе «Заблудившийся трамвай».
Действие переносится в Петербург конца ХV111 века. Время можно определить достаточно точно, поскольку памятник Петру 1, «Медный всадник» был открыт в 1782 году, а Екатерина 11, которой «с напудренною косой шел представляться» лирический герой, умерла в 1796-м. Оказываясь в хронотопе Петербурга конца ХV111 века, трамвай перестает блуждать по «прежним жизням» лирического героя и наконец останавливается. Цель путешествия во времени и пространстве достигнута. И целью оказывается Машенька и ее мир.
Гумелевское видение имеет некоторые общие черты с «Комедией» Данте, в которой тот называет своего спутника Вергилия «duka» — «вожатый». У лирического героя «Заблудившегося трамвая» тоже есть «вожатый». Но это вожатый не сколько лично исключительно его, сколько всего трамвая, вожатый вагона. А Машенька у Гумелева во многом играет роль Биатриче. И подобно тому, как вожатый у Данте исчезает перед появлением истинной путеводительницы, Беатриче, вагоновожатый у Н.Гумелева в последний раз упоминается перед упоминанием Машеньки.
Мир Машеньки – это мир православия. Обычная для лирического героя стихотворения оккультная религиозная ориентация здесь отодвигается на второй план. Поэтому, «вбирая» в себя еще одно свое прежнее «я», «я» возлюбленного Машеньки, человека, вне всякого сомнения, православного, лирический герой Н.Гумелева и сам делается – хотя бы отчасти- православным. И восхищение православной «твердыней» Исаакиевского собора, и молебен «о здравье Машеньки» свидетельствует о весьма сильном воздействии православия на героя стихотворения.
В связи с параллелью «Машенька – Беатриче» заслуживают внимания и следующие строки из гумелевского стихотворного цикла «Беатриче», впервые опубликованного в 1909 году:
Жил беспокойный художник,
В мире лукавых обличий –
Грешник, развратник, безбожник,
Но он любил Беатриче.
Назвать Данте безбожником, даже до влияния Беатриче, конечно, нельзя. Возможно, что здесь речь идет не о Данте. По свидетельству А.Ахматовой в этом стихотворном цикле речь идет о ней. Именно она для Гумелева сыграла роль Беатриче. Но Беатриче не дантовской, а несколько другой, гумелевской, научившей его, безбожника, вере.
Лирический герой внезапно начинает осознавать, что человеческая свобода есть «свет», исходящий из космоса, и он единственный источник свободы, которую дарует человеку Бог, а не космос и не планеты. Гумелевское видение – отражение его духовного мира, в частности, отражение его внешне православной, в сущности, оккультно-языческой религиозности, весьма широко распространенной среди представителей серебряного века.
Лирический герой «Заблудившегося трамвая», оказавшийся пленником своей мистической «клетки», заблудившейся в хронотопическом мире, весьма напоминает лирического героя стихотворения Гумелева «Стокгольм», написанного в 1917 году. Там тоже речь идет о реинкарнациях, причем герой вдруг «понял», что «заблудился навеки//В слепых переходах пространства и времен».
Реинкарнационно-хронотопический мир оказывается ловушкой, своего рода безвыходным лабиринтом, в котором заблудился лирический герой, причем заблудился именно навек, то есть на все те человеческие жизни (века), которые суждено было ему прожить.
И такое же понимание слова «навеки» обнаруживается в «Заблудившемся трамвае», когда лирический герой стихотворения достигает наконец соединения в одном сознании своих предыдущих индивидуальностей. При этом выявляются и некоторые сверхиндивидуальные черты:
И все ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить…
В какую бы эпоху ни жил герой, сколько бы жизней и душ не «пропустил» через себя, угрюмость не покидала его сердца, а дышать и жить ему было столь же трудно и больно, как и теперь, во время личностного «объединения» индивидуальностей. И вдруг – без всякого перехода – озарение. Внезапно визионер говорит о том, что ни в одной из своих прежних жизней даже и не подозревал, что любовь может быть такой. И при этом ни тени экзотики, даже на уровне рифмы. Банальнейшая глагольная рифма на «ить»: «жить», «любить», «грустить». И неожиданное осознание абсолютной исключительности этой любви. Таким образом, окончательным итогом и обретением гумелевского видения оказывается именно любовь, так же как и в видении Данте. Но если у Данте в «Комедии» любовь понимается по-христиански, то в «Заблудившемся трамвае» обретение лирическим героем любви к Машеньке отнюдь не означает обретения им полноты христианской любви. И это не случайно. Если цель визионера у Данте – познание божественного мироустройства и спасение, то цель у Н.Гумелева – познание своих «прежних жизней» и достижение личного счастья, которое оказывается (и безвозвратно) в прошлом, в ХV111 веке. Отсюда драматическая безысходность финала.
Но и такой финал отнюдь не исключает обретения лирическим героем жизненной полноты через приобщение к подлинной любви. В результате мистического путешествия он познает самого себя, отстранив от своего познающего «я» — себя же, но в прошлом, и, кроме того, утверждает свою любовь к миру:
Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но все в себя вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.
Эти строки из гумелевского стихотворения (написано в 1912 году) «Фра Беато Анджелико» вполне соотносимы с художественным миром позднего Гумелева, в частности, с миром «Заблудившегося трамвая». Если путешествие во времени есть не что иное, как путешествие в себя, то путешествие в пространстве означает антисимволистское приятие мира. Человек вмещает в себя мир и тем самым уже не только отвергает его, но принимает. И если вмещение в себя Бога – процесс физический, путешествие оказывается лишь формой вбирания мира в себя. Так в «Африканской охоте» убийства экзотических африканских зверей укрепляет связь рассказчика с миром. Но для позднего Гумелева принятие чего-либо означает освоение, физическое чувствование в принимаемое. Поэтому и понадобилась Нева, Нил и Сена, что он на них был, принял их в свой индивидуальный мир и укрепил через физическую связь с частями мира – связь с целым. Но полнота земной любви (пусть в прошлом) и полнота связи с миром – это и есть акмеизм.
В то же время картина мира в гумелевском видении не акмеистическая, а скорее символистская (показательна нематериальна зыбкость и эфемерность художественного пространства и символическая многозначность образов).
«Заблудившийся трамвай» пронизан атмосферой смерти, мифологема смерти вообще является сквозной для всех программных стихотворений Н.Гумелева.
«Заблудившийся трамвай»
Шел я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай.
И звоны лютни и дальние громы –
Передо мною летел трамвай.
Как я вскочил на его подножку,
Было загадкой для меня,
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.
Мчался он бурей темной, крылатой,
Он заблудился в бездне времен…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.
Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трем мостам.
И промелькнув у оконной рамы,
Бросил нам вслед пытливый взгляд
Нищий старик, — конечно, тот самый,
Что умер в Бейруте год назад.
Где я? Так томно и так тревожно
Сердце мое стучит в ответ:
Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет.
Вывеска…кровью налитые буквы
Гласят – зеленная, — знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мертвые головы продают.
В красной рубашке, с лицом, как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне.
А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!
Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковер ткала,
Где же теперь твой голос и тело,
Может ли быть, что ты умерла!
Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренною косой
Шел представляться Императрице,
И не увиделся вновь с тобой.
Понял теперь я: наша свобода –
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.
И сразу ветер, знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.
Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине,
Там отслужу молебен о здравии
Машеньки и панихиды по мне.
И все ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить…
Машенька, я никогда не думал,
Что можно так любить и грустить.
В самом начале стихотворения мы слышим язык животных и звуки, которые могут трактоваться как музыкой богов. Затем перед лирическим героем словно открывается вертикаль, по которой он может выйти за пределы обыденного в литургическое время, в Рай, в царство мертвых, предков, богов, преисподнюю и т.п. Трамвай в этом стихотворении выполняет роль одновременно лодки Харона и шаманского бубна (вывозящего за пределы обыденного).
На пути к освобождению, Раю, необходимо миновать некое тепло, пламя, огонь:
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.
Далее после прохождения огненного барьера, поэт стремительно выбрасывает нас по вертикали в «бездну времен», слова «мчался» и «бурей» говорят о стремительности, слово «темный» сообщает о приближении к древнему, слово «крылатой» дает вертикальное направление.
Вагоновожатый неумолим, как Харон, трамвай, словно монстр, глух к его просьбам.
Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм…
Стена была еще одной преградой, оградой Эдема. Упоминание пальм и далее – Нила, Бейрута, Индии, т.е. экзотических локусов, расположенных на Юге и на Востоке, говорит о том, что трамвай уже в Раю, ведь большинство мифов локализуют Рай «где-то на Юге», большинство алтарей устраивается в восточном приделе, именно на востоке встает источник тепла и света – Солнце.
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трем мостам.
Переход через воду всегда символизирует переход через время, смену типа времени. Мост является символом перехода – уже хотя бы просто в силу своего прямого функционального предназначения.
Итак, поэт в царстве мертвых. Там он встречает нищего старика, «что умер в Бейруте год назад», разыскивает Машеньку, тоже умершую. Однако, поэт задается вопросом: «Где я?», что, как и слово «вдруг» во второй строке, говорит о внезапности данного путешествия для него самого. Как и подготовленное посвящение, оно включало инициированную смерть – перерождение, но часто отличалось от последнего внезапным «прозрением на много верст», т.е. способностью окинуть внутренним взором огромные пространства. Упоминание в одной строке о тех реках говорит о том самом «прозрении на много верст», о внезапном прозрении говорят и строки, отвечающие на вопрос: «Где я?»:
Видишь вокзал, на котором можно
В Индию Духа купить билет
Упоминание «Индии Духа» указывает на медитативное состояние поэта. Индия (Духа) ассоциируется с йогой. Далее мы слышим стук сердца – это ритм шаманского бубна, сливающийся со стуком трамвайных колес.
Смерть-инициацию поэт проходит в седьмой и восьмой строфе. Однако, подвергнувшись инициации внезапно, без соответствующей подготовки, по вдохновению, он не может, подобно опытному мистику, свободно передвигаться в метапространстве. Увидев «Дом в три окна», где «Машенька… жила и пела», он может лишь кричать:
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон!
Претерпев страдания от собственного бессилья и раскаявшись в грехах, поэт достигает полного окончательного прозрения:
Понял теперь я: наша свобода –
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.
Он, как удачливый мистик, удостаивается созерцания фаворского света, слово «сад» прочитывается как «рай», «эдем»; «планеты» сообщают нам о единении с Космосом, а слово «зоологический» о необходимости животного безмыслия для этого единения. Кроме того, упоминание зоологического сада, где смотрят на животных, говорит нам о созерцательной медитативной технике, а то, что у его входа стоят вместе «люди и тени», — о тождестве для посвященного «этого» и «того» мира.
Как бы в награду за это понимание прорывается
Ветер, знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.
Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине
Поэт вышел из состояния медиативного транса, но он уже посвященный, и поэтому знакомый окружающий мир уже иной, сакрализованный: памятник Петру 1за мостом летит на поэта, но при этом не двигается – это застывшее ритуальное время. Кроме того, копытное животное почти всегда сопровождает Мировое Древо, т.е. вертикаль, по которой можно выйти за пределы. Такой ритуальной вертикалью, врезающейся в Небеса, здесь является Исаакиевский Собор: религиозный храм, имеющий славу крупнейшего купольного сооружения в мире, а, следовательно, несущий на себе печать величия и единичности, электичный, как мир, но в то же время вполне укладывающийся в стереотип «собор», основанием прочно стоящий на земле, а наверху имеющий изваяния ангелов, «верной твердыней врезанный в вышине», он вполне читается как калька-инкарнация Мирового Древа, стоящего на границе Порядка и Хаоса. Новое понимание посвященным природы времени отражается в его желании отслужить «молебен о здравии» покойной Машеньке, живой в царстве мертвых, а панихиду по себе, живому, но умершему при инициации и умрущему в будущем, которое есть всегда.
И все ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить…
Однако, полное единение с Универсумом, вхождение в сакральное время для живого человека невозможно: оно возможно только на нефизическом плане и только на краткое время, в моменты вдохновения, медитации. Человеку, познавшему реальность высшую, в реальности обыденной «трудно дышать и больно жить», ибо лишь там, в мифологическом, сакральном времени-пространстве, можно жить по-настоящему, испытывая наиболее подлинные, сильные чувства:
Машенька, я никогда не думал,
Что можно так любить и грустить.
Слова и ритмы, ранее не свойственные смелому «конквистадору». О Гумелеве писали, что на это, видимо, влияла болезнь сердца, сдавленность дыхания в последние его годы. И поэтому предвидение собственной смерти в «Заблудившемся трамвае», где он собирается отслужить в Исаакиевском соборе панихиду о себе, сопровождается удивительным открытием:
Понял теперь я: наша свобода
Только оттуда бьющий свет.
Этот свет вечности – конечная цель и награда поэту за мужественное странствие земное.
Стихотворение Н.Гумелева «Заблудившийся трамвай» называют венцом развития жанра баллады не только в русской литературе. Столь высокой оценки оно заслуживает, прежде всего, благодаря глубокому мифопоэтическому подтексту, в котором личная биография соединилась с трагедией планетарного масштаба. Апокалипсическому состоянию духа вполне соответствует неровный «тревожный» ритм четырехдольника. И это, без сомнения, важная составляющая гениальности «Заблудившегося трамвая».
Список литературы
- Ахматова А.А. Н.Гумелев и русская поэзия начала ХХ века – Тверь, 19952.
- Баевский В.С. Николай Гумелев – мастер стиха. – СПб, 1994.
- Иваницкая Е. Новое о Гумелеве //Знамя. – 1995.-№12.-С.140-146.
- Колосова С.Н. Николай Гумелев: прозаик и поэт. Автореферат дис.канд.филол.наук.-М.,1998